ВОСПОМИНАНИЯ

В Сибири

 

Мои первые музыкальные впечатления связаны с семьей. Смутно помню – должно быть, это было в самом раннем детстве – большое сборище гостей, все поют, а отец энергично размахивает руками. Позже я выяснил, что это была одна из репетиций любительского хора у нас в доме. Отец – преподаватель математики – воспитывался в семинарии и страстно любил музыку, особенно пение. Он сам недурно пел, хорошо знал романсную литературу и в течение некоторого времени управлял гимназическим церковным хором.

Очень музыкальна была и мать. Она не умела играть ни на каком инструменте и не обладала голосом, как отец (только в юности она участвовала в хоре), но я помню, с каким вниманием и восторгом она слушала музыку, как оживлялась, когда приходил знакомый пи анист любитель, агроном по профессии, хорошо иг равший ее любимую сонату Грига и фортепианные пьесы...

Дома постоянно музицировали. Нас посещали любители музыки из числа преподавателей Омской гимназии: певцы, скрипачи; они играли и пели. Приобрести фортепиано на небольшое жалованье отца – семья наша жила весьма стесненно – было нелегким делом: оно появилось уже тогда, когда мне было около восьми лет (накануне моего поступления в гимназию). Естественно, что меня сразу же начали учить музыке. Но первая учительница, не в меру строгая и суровая, чуть было не отбила навсегда охоту к занятиям. Когда чаша моего детского терпения переполнилась, я заявил отцу, что больше не стану играть. Упрям я был чрезвычайно, и мне удалось упросить родителей покончить с опостылевшими уроками.

Собственно говоря, мое музыкальное образование, более или менее систематическое, началось только в фортепианных классах омского отделения Русского музыкального общества, куда я поступил, приблизительно, в десятилетнем возрасте. Домашнее музыкальное воспитание шло своим чередом. Отец заставлял аккомпанировать приходившим к нам в гости певцам и скрипачам и, владея еще совсем скромным техническим «багажом», я навострился бегло читать ноты с лис та. Вскоре, после окончания гимназии, это очень при годилось: годы были тяжелые, но, прирабатывая аккомпанементом (уже профессиональным певцам), я мог продолжать учиться дальше.

Вообще с фортепианной игрой мне не особенно везло. Учителя в классах РМО непрерывно менялись, уезжали – сказывались тревожные военные годы. От преподавательницы де Монфор мне пришлось перейти к Жоржу Лоранжу, датчанину, довольно оригинальным путем попавшему в Сибирь: его брат держал в Омске контору по экспорту масла. Кстати, он, оказывает ся, не забыл своего ученика: когда я осенью 1945 года приезжал в Норвегию, Лоранж – будучи уже на родине, в Дании – узнал об этом, из Копенгагена дозвонился в Осло и разыскал «композитора Шебалина». У Лоранжа я занимался недолго. За ним последовала Ольга Дмитриевна Семенова, очень хороший педагог. Она определила меня потом в музыкальное училище, в класс известного пианиста Бориса Михайловича Медведева. Но и он вскоре уехал, и занятия продолжались у О.Д. Семеновой. Тогда же я начал пробовать сочинять и, увлекшись композицией, постепенно забросил фортепиано. Впоследствии, поступив в Московскую консерваторию, к фортепиано я уже больше не возвращался, разумеется, в строго профессиональном смысле.

Музыкальная жизнь Омска времен моей юности отличалась большой интенсивностью. Помимо отделения РМО, существовало местное филармоническое общество, которое имело свое училище и давало свои камерные концерты. Вообще, если симфонические концерты происходили довольно редко, от случая к случаю, то камерные вечера, напротив, организовывались часто и проводились на очень высоком уровне. Помню, например, выступление превосходного русского квартета имени герцога Мекленбургского (в его состав входили Григорович, Могилевский, Кранц, Ба калейников) – это было одним из самых сильных художественных впечатлений моей юности. Омские пианисты – Б. Вл. Померанцев, Б. М. Медведев – давали клавирабенды. Звучала тогда преимущественно западная классика – Моцарт, Бетховен, Шуберт, Шуман, Брамс. Но проникали в репертуар и произведения новейших композиторов. Так, квартеты Дебюсси и Равеля мне довелось впервые услышать в Омске в исполнении местного филармонического квартета; главой последнего был отличный музыкант Анисим Берлин (впоследствии концертмейстер Госоркестра СССР), на альте играла его жена.

Примечательно, что музыкальными интересами была проникнута и жизнь гимназии, где я учился. Среди одноклассников нашлись партнеры – любители четырехручной игры. Из них мне вспоминается мой товарищ Володя Бокарев. Иногда четырехручные ансамбли выступали на гимназических музыкальных вечерах, которые устраивались у нас регулярно.

В гимназии действовали свой оркестр и хор. В хоре я пел партию дисканта – голос был плохой, но меня, как хориста, ценили за чистоту интонации. Пробовал овладеть и разными духовыми инструментами – флейтой, потом валторной: кончились эти попытки тем, что я немного играл на Еsном альте в гимназическом оркестре.

И нужно ли говорить, что мы, мальчишки, были ревностными посетителями всех концертов, всех камерных вечеров города? Каждый концерт воспринимался как событие, праздник, необычайно ярко, волнующе, музыка впитывалась жадно и остро...

Моими кумирами тогда были Чайковский (Пятая симфония его, услышанная впервые, буквально меня потрясла), Бетховен, Шуберт и – частично – Брамс. Несколько позже я увлекся французами и в своих ранних сочинениях (например, Первом квартете, написанном в 1922–1923 годы) отдал щедрую дань Равелю. Римского Корсакова в юности я знал сравнительно мало – из русской вокальной литературы отец отдавал предпочтение Чайковскому и Кюи, романсы которых я часто слышал дома и знал почти наизусть.

А вот к Мусоргскому я испытывал, еще мало зная его, особый, повышенный интерес. Помню такой случай. Мальчишкой я очень любил ходить в нотный магазин и рыться в разных нотах; однажды мне попалось двухручное переложение оперы с незнакомым и странным названием «Хованщина». Изучая свою «на ходку», я был совершенно поражен – одна страница лучше и оригинальнее другой! С тех пор «Хованщина» на многие годы стала моей любимейшей оперой. Правда, с полным клавиром мне удалось познакомиться не скоро – только в музыкальном училище, в классе моего педагога по композиции Михаила Ивановича Невитова. К Мусоргскому и Чайковскому я привязался на всю жизнь. Но пока что приходилось пройти через все стадии «любительства»...

Гимназию я окончил весной 1919 года. Пребывание в последних классах совпало с самыми тяжелыми переломными годами. После захвата власти Колчаком, в Омске воцарилась жуткая атмосфера, обыватель находился в состоянии полной подавленности и страха. Вечерами люди боялись выходить на улицу. Колчаковцы свирепствовали, убийства политические и совершаемые просто так, из за угла, стали обычным делом. Особенно распоясались каратели при атамане Анисимове в последние месяцы колчаковщины, осенью и в начале зимы 1919 года. Так погиб мой друг и товарищ по литературному кружку, талантливый молодой поэт Коля Калмыков: его нашли убитым за городом, на железнодорожном полотне. Это была моя первая тяжелая потеря.

Наша семья жила за городом, на территории сельскохозяйственного училища (ныне – Сельскохозяйственный институт), где преподавал мой отец. Для детей служащих – учеников гимназии – в город отправлялась специальная «линейка». Зимой это были огромнейшие, бесформенные розвальни, в которые мы набивались по принципу «куча мала». Но мне, гимназисту восьмого класса, нередко вечерами приходилось задерживаться в городе. Опоздав на «линейку», я шел пешком из центра через окраины, пустынные Северные улицы и по лесу. Идешь, затаив дыхание, и прислушиваешься к выстрелам, звучащим в темноте...

Здание сельскохозяйственного училища колчаковцы заняли под госпиталь. А в один прекрасный день и всю нашу семью выселили из занимаемой квартиры – туда въехали господа офицеры. Семья разбрелась ночевать по знакомым, а я устроился на ночлег в библиотеке (отец, по совместительству, заведовал библиотекой училища). Помещалась эта библиотека в левой половине церкви. Я улегся на рояле. Лунный свет, проникавший сквозь высокие церковные окна, бродил по ликам святых, изображенных на каменных сводах. Под грозным взглядом бородатого Саваофа на своем жестком ложе я чувствовал себя неважно и долго не мог уснуть. Было страшновато и очень холодно.

В то самое зимнее утро в Омск, наконец, пришла Красная Армия. Выйдя из церкви, я отправился искать своих и вдруг увидел отряд с красным флагом, двигавшийся в сторону училища... Радость у нас была неописуемая – Советскую власть в городе ждали, как манну небесную, и встретили с ликованием.

В Омске забурлила общественная и культурная жизнь. Как выяснилось, среди наших гимназистов было немало марксистски подкованных людей, которые сразу пошли на общественную и государственную работу. Еще за несколько лет до этих событий в гимназии функционировал литературно-научный кружок, в котором участвовал и я; начальство на него смотрело косо, и вскоре его прикрыли. Видимо, за литературными спорами там таились и более серьезные политические дела, но меня лично, из-за малого возраста, к ним не подпускали. В кружке я встречался со старшим из братьев Мартыновых – Николаем.

Другой молодежный кружок образовался при сельскохозяйственном училище из детей служащих. Там было даже нечто вроде клуба, издавался рукописный журнал, изучались ремесла (я занимался переплетным и, надо сказать, с большим удовольствием). Вся эта деятельность возникла после первого установления Советской власти в Омске и затухла при Колчаке – у многих пострадали отцы, помещение клуба отняли и кружок рассыпался. Теперь она возобновилась. Но в 1921 году отец перешел преподавать на рабфак и мы переехали в город.

Интерес к культуре в эти трудные годы был особенно острым. После работы, сидя в шубах в нетопленных учреждениях, служащие с большим рвением устраивали концерты и разного рода просветительные вечера. Я говорю – служащие, потому что промышленных предприятий в Омске тогда еще почти не было (за исключением, кажется, завода сельскохозяйственных машин Рандрупа и пивных заводов), а следовательно, было мало рабочих. Мне частенько приходилось аккомпанировать певцам любителям в таких концертах; гонорар заключался в том, что нас – исполнителей – поили горячим чаем с леденцами. Однажды выступали мы даже в тюрьме, где в бывшей церкви был организован клуб... Много общедоступных концертов и различных торжественных собраний устраивалось и в местном театре.

После окончания гимназии, чтобы не терять време ни даром, я поступил на агрономический факультет Омской сельскохозяйственной академии, хотя к спе циальности агронома не имел ни малейшего тяготения. Других высших учебных заведений в Омске тогда не было. Проучившись в академии полтора года, я тяжело заболел (острой формой дизентерии) и академию бро сил. Выздоровев, я должен был явиться в военкомат, поскольку ушел из вуза. Возраст мой еще не призывал ся, поэтому меня направили в распоряжение учрежде ния под названием Учрабсила, а оттуда – библиотека рем в Сибирскую государственную оперу. Вот где я, на конец, получил свободный доступ к сокровищам музы кальной литературы!

Библиотекарская должность принесла мне немало пользы. Я сидел буквально на всех репетициях спектаклей, забирался в оркестр и даже пытался играть на ударных инструментах. Впрочем, мой дебют на треугольнике (к счастью, это происходило на репетиции) прошел на редкость неудачно: я не так держал его, как следовало, и вызвал гнев дирижера, согнавшего меня с места в оркестре.

Первым по настоящему хорошим симфоническим оркестром, который я слышал в своей жизни, был чешский оркестр, проезжавший через Сибирь с гастролями в 1918–1919 году. В Омске он дал два концерта. Все оркестранты выступали в военной форме; дирижировал Талих, превосходный музыкант, крупнейший артист, благополучно здравствующий по сию пору. Чехи познакомили публику с сочинениями Сметаны и Дворжака – помню, что в программе были «Вышеград» из «Моей Родины» Сметаны и Пятая симфония Дворжака. Впечатление осталось очень сильное и глубокое.

Служа в театре, я получил возможность наблюдать оркестр в его повседневной работе. Близкое общение с симфоническим оркестром было для меня весьма по лезным и оказало свое влияние: в 1921 году я написал свое первое сочинение – Скерцо для большого оркестра. Конечно, это было творение примитивное и весьма наивное с профессиональной точки зрения – тогда я еще не имел понятия ни о гармонии, ни о полифонии. Кажется, оно было написано не без воздействия до ди ез минорного Скерцо Мусоргского для фортепиано. Так или иначе, у меня возникла большая тяга к сочинению музыки, и это Скерцо открывает хронологический список моих работ. В том же году я сочинил несколько фортепианных пьесок (впоследствии утерянных) – насколько помню, похожих на Аренского, и романсы на слова Тютчева и Теофиля Готье.

Состав оперы в Омске был довольно сильный. Шли тогда и «Борис Годунов», и «Князь Игорь», «Онегин», «Риголетто», «Демон» и многое другое. Оркестром управляли дирижеры Брауэр (из Мариинского театра), Виткин (впоследствии участник квартета имени Страдивариуса), Юровецкий – дирижер и скрипач, руководивший симфоническими концертами. В 1922 году оперный театр из Омска переехал в Новосибирск, и я с ним расстался. Но еще до этого, в 1921 году, я начал заниматься в Омском музыкальном училище по композиции у М.И. Невитова (а затем и по фортепиано у Б. Медведева).

Невитов был умным педагогом и широкообразованным музыкантом. Этому человеку я глубоко благодарен за то, что он приобщил меня к музыке как к профессии и научил упорно трудиться. Я прошел у него гармонию и полифонию. Занимались сперва по Бусслеру, потом по Танееву, проделав все возможные упражнения и в строгом, и в свободном стилях. Учеников в классе было немного: по гармонии нас вначале было четверо, а за тем я остался один, по полифонии – тоже один. Но это не охлаждало требовательности Невитова и моего энтузиазма к занятиям. Мне врезались в память долгие вечера при свете самодельной коптилки над самодельной, от руки разлинованной нотной бумагой – настоящую было почти невозможно достать, а ее требовалось огромное количество на эти бесчисленные, иной раз мною в душе проклинаемые упражнения!

Частенько после занятий Невитов оставлял меня у себя, чтобы поиграть в четыре руки. Мы переиграли все, что он привез с собой из Москвы (Невитов был учеником Р. М. Глиэра), а библиотека у него была солидная. Он же познакомил меня и с рядом советских композиторов. Я узнал Вторую и Третью сонаты и романсы Анатолия Александрова, романсы Александра Крейна, Пятую симфонию и две первые сонаты Мясковского. Мясковский произвел на меня глубокое впечатление. Когда я узнал, что он стал педагогом Московской консерватории, то твердо решил по окончании училища отправиться в Москву и учиться именно у него.

Вокруг Невитова группировалась музыкальная молодежь. Он умел привлечь к себе, умел расширить наши художественные горизонты, не навязывая предвзятых вкусов и склонностей. В эти годы для меня открылись и Вагнер, – клавиры «Кольца Нибелунгов» страстно увлекли меня, особенно «Валькирия», – и Рихард Штраус, поражавший динамикой и красочностью (его «Дон Жуана» мы много играли в четыре руки), хотя оценить всю красоту оркестрового звучания я, разумеется, не мог. Поздний Скрябин одно время сильно занимал мое воображение: очень нравилась мне его Прелюдия ор. 74, с квинтой в басу. Я без конца играл ее друзьям и даже пытался сам сочинить нечто в том же роде. (Это были «Строфы» для фортепиано, которые изобиловали параллельными большими септимами и разными другими «фокусами».) Писал и романсы на стихи Бальмонта в духе позднего Скрябина (они впоследствии затерялись). Но вообще говоря, модернизм скорее интересовал, чем привлекал, и квартеты Шенберга (Первый и Второй), игранные с Невитовым, мне просто не нравились.

Одной из товарок по Омскому музыкальному училищу, Гале Хлебниковой (в замужестве Г. Гирс, я давно уже потерял ее из виду), мной были посвящены Прелюдия и фуга на тему «G a la». В доме Хлебниковых я часто бывал. Отец Гали, просвещенный музыкант любитель, игравший на альте в одном из домашних квартетов, с интересом относился к моим композиторским попыткам и почему-то особенно любил мою Мазурку для флейты с фортепиано.

Была, кроме музыки, область, сильно тянувшая меня к себе: поэзия, литература. Еще в гимназии я постоянно общался с местными поэтами, в кружке которых самыми яркими были Леонид Мартынов и его брат Николай, также писавший прекрасные стихи, отец и сын Оленич Гнененко и другие. Николай Мартынов учился двумя классами старше меня, Леонид – двумя классами моложе. Входили в наш кружок разные поэты, молодые и старые, устраивались споры, литературные бдения... Одни эпатировали других на всевозможные лады. Особенно отличался Антон Сорокин – прозаик, большой чудак, местный enfant terrible. От времени до времени он вывешивал на улицах города стенные газеты с собственными рассказами и рисунками скандально необычайного свойства: «крики души» непризнанного «гения», обличение мещанского быта, заумная фантастика... Леонид Мартынов, уже тогда обращавший на себя всеобщее внимание исключительной одаренностью, смолоду был порядочным задирой; многим, в том числе и Сорокину, от него сильно доставалось в сатирических стихах и устных выступлениях.

Сам я скромно писал стихи «из древнеримской жизни», имея о ней представление чисто гимназическое, но не брезговал и лирикой. Много лет спустя, в годы Отечественной войны, мне неожиданным образом пришлось вспомнить о своих поэтических опытах: не найдя в ту пору эквиритмических переводов Гейне на русский язык, я сделал собственные для цикла романсов, над которым работал.

Рассказ об омском периоде моей жизни был бы не полным, если бы я не упомянул еще об одном мощном источнике впечатлений, формировавшем мою детскую душу: о соприкосновениях с природой края и народным бытом. Бабушка по матери, сельская учительница, жила в деревне (село Болотное, бывш. Томской губ.), и мы часто гостили у нее. Впоследствии летом ездили на Южный Урал. Степная станица Чебаркуль жила своеобразными, полупатриархальными обычаями; там много и хорошо пели, в самобытной уральской манере. Конечно, ни записать, ни как следует запомнить слышанное я еще не мог, но интуитивно чувствовал не привычность этой манеры исполнения и оригинальность склада песен.

Не раз отец брал меня с собой в близлежащие казахские аулы пить кумыс – в Омске кумыс пользовался популярностью, и казахи на верблюдах привозили его туда на базары. Однажды, в 1916 году, мы с отцом совершили целую поездку по степным районам – у отца там были дела официального характера: как учителя его привлекли к всероссийской переписи в качестве начальника участка и предоставили «личную» кибитку. Кокчетав, станица Щучинская, курорт Боровое – русские села чередовались с казахскими аулами. Тянется бескрайняя степь, убаюкивая, трясется кибитка, и вдруг ямщик казах, сидящий на облучке, затягивает какую-то свою, необыкновенную, удивительную песню, от которой долго потом не можешь заснуть... В Кокчетаве мы жили близ мечети, и рулады муэдзина доставляли мне нескончаемое развлечение. А в богатой казачьей станице Щучинской, неподалеку от Борового, я увидел быт, подобный тому, который изображен в «Тихом Доне» Шолохова и одноименном кино фильме. С моим приятелем Володей Чулковым мы наблюдали праздничные хороводы, слушали песни – все это было бесконечно ново, колоритно и увлекательно. Само Боровое в этом смысле не представляло интереса – там преобладала интеллигентная курортная публика. Но зато природа – дивная природа степного оазиса, величавая гора Синюха, россыпь голубых озер, каждое из которых совсем особенное, непохожее на другие, с берегами, заросшими диким, девственным лесом, где водились медведи! Все это запомнилось на долгие годы, оставило глубокий след в памяти.

© 2017 Семья Екатерины Лебеденко (внучки Виссариона Яковлевича Шебалина)

This site was designed with the
.com
website builder. Create your website today.
Start Now